Сегодня мы можем спать совершенно спокойно. Даже сам Михал Иваныч нам не страшен, так как шестивершковые стены нашей хаты служат надежной защитой, а дверь загорожена поперек здоровенным пнем, прочно заклиненным.
Но с уютом приходит и сознание перенесенных трудностей. Все тело тоже точно оттаивает и начинает нестерпимо болеть. Острее чувствуешь боль в совершенно ободранных руках, когда ломаешь сучья для огня.
— Ну-с, вы какого мнения? — говорит Канищев.
— О чем это, позвольте узнать?
— Да вот о нашем ночлеге? Ведь, это зимовье служит уже показателем того, что здесь бывал человек, а раз так, наши шансы повышаются. Сегодня зимовье, а завтра и деревня. А? Как вы думаете?
— Не разделяю вашего оптимизма. Судя по всему, в этом зимовье уже чорт знает сколько времени никто не бывал. А от того, что в прошлом году здесь жили дровосеки, и от того, что они, может быть, приедут и на эту зиму, нам сласти очень мало.
— Это резонно, конечно. Но дело все-таки не меняется. Говоря откровенно, по моему мнению, у нас не больше 25 шансов из ста на то, что мы вcтретим в этом краю людей. Попробуйте привыкнуть к мысли, что нам придется устраиваться на житье в каком-нибудь таком зимовье и превращаться в настоящих лесных людей. Ведь вон сколько мы видели здесь дичи. Глухари сами лезут в руки. А раз так, значит, мы рано или поздно научимся их ловить и получим в наше распоряжение отличное жаркое.
— Хотелось бы только получить это жаркое раньше, чем мы сами превратимся в жаркое для кого-нибудь другого. А в этом я позволю себе усумниться. А, впрочем, утро вечера мудренее, давайте спать. Ух, чорт ее возьми, какая холодная эта шинель.
— Ну, спать, так спать. «Да не будет мне бренное ложе сие смертным одром»…
Канищев выколачивает трубку и теснее прижимается ко мне. Не знаю, долго ли мы дремлем. Вероятно, не больше получаса. Нас будит отчаянный дым, совершенно заполнивший всю нашу хату. Сырые дрова так дымят, что дым не уcпевает выходить в дверь и грозит нас задушить. Кончается наше блаженство у очага. Выбрасываем головешки за дверь.
Утро 16 сентября началось для нас еще более рано, чем все предыдущие. Оставаться в промозглом помещении нет никакой возможности. Холод пронизывает до костей. Нам приходится даже пойти на то, чтобы позволить себе по лишнему глотку портвейна, чтобы создать хоть иллюзию согревания.
Когда мы вылезаем в узкую прогалину двери, все становится ясно: почему ночью нас била лихорадка от холода и почему теперь зуб не попадает на зуб. Перед нами стоят совершенно серебряные сосны. Иней блестит на всем, что есть кругом, и, когда мы пошли, под сапогами слетают со стеблей травы настоящие снежинки.
— А, знаете, надо пользоваться этим морозом. Вероятно, рябина сегодня более приемлема.
И Канищев принимается за рябиновый завтрак, от которого воздерживался, несмотря на то, что я уже вторые сутки жевал эту отвратительную горько-кислую ягоду. Зато сегодня он отдает дань рябине. Приятно смотреть, как он уплетает гроздь за гроздью красивую красную ягоду, подернутую серебристым налетом ледка.
Этот день проходит, как и все, в отчаянной борьбе с буреломом, в проклятьях дождю и взаимных попреках: с моей стороны, что Канищев слишком тихо идет, а с его стороны, что нельзя так мчаться, как я, если не хочешь выдохнуться.
Разнообразие пути снова создается новым притоком Лупьи. Как и первый, он, глубокий и быстрый, лежит перед нами. Снова строим мост. На этот раз наша переправа упирается прямо в крутой и очень высокий песчаный обрыв. Я с ужасом думаю о том, что придется, вероятно, втаскивать Канищева на эту кручу. Но в самом начале под'ема нам бросаются в глава большие следы на песке.
— Смотрите-ка, — говорю я, — здесь недавно был человек. Вот ясный след. Как, по-вашему, сколько времени может след держаться в песке?
— А кто его знает, я не следопыт. Вот молодец-то какой пер здесь. Точно лестницу построил. А ведь комплекция у него была основательная, ишь как промял песок-то.
— Да, комплекция преосновательная, особенно, если учесть, что носок каждого следа кончается совершенно отчетливым рядом здоровых когтей.
— Вы правы. Я бы не хотел встретиться с владельцем этого следа.
С большими трудностями преодолеваем мы крутизну этого откоса, и то только благодаря медвежьей тропе.
На следующем роздыхе мы обнаруживаем невознаградимую утрату: с ременной привязи, где-то в чаще, у меня сорвался топор. Финский нож Канищева тоже оказался потерянным. Теперь мы остались с голыми руками.
Силы убывают. Плечи ломит от ремней. Руки болят до такой степени, что невыносимо трудно держать палку. Усталость во всем, теле доходит до того, что я перестаю уже нагибаться за брусникой, — этой милой ягодой, несравнимо более вкусной, чем рябина, но встречающейся нам очень редко.
Этот день стоит нам и еще одной большой потери. Мы понесли ее добровольно, от этого она еще чувствительней. Решаем вскрыть барограф. Снимаем с барабана барограмму, а самый прибор бросаем. Почти со слезами на глазах. Ведь это означает, по регламенту состязаний, нашу дисквалификацию. Но вопрос стоит просто или с барографом сидеть между какими-нибудь гостеприимными стволами, пока не придут зимою люди, или, бросив его, сделать попытку все же выйти к жилью.
На этот раз к ночи мы не находим уже ни стога, ни зимовья и наскоро сооружаем шалаш, зыбкое сооружение из шестов и ветвей. Такое, какое могут соорудить два человека, никакого представления не имеющие о строительстве шалашей и давно забывшие все наставления Фенимора Купера и Эрнест Сетон Томпсона. А этого наставника мальчуганов я не раз здесь вспоминал. Под дырявой крышей нашего шалаша я мечтаю о хорошем вигваме. А, разрезая ножом крагу на стертой до крови ноге, силюсь вcпомнить его советы о том, как следует делать мокассины из старых сапог. Так и не могу вопомнить.